Главы из романа Владимира и Владислава Рышковых «ВСУ.Е.»

Выражение “time is money” верно в том смысле, что время — такая же условная единица, как и деньги. Оно существует для человека, пока наполняется его пульс, затем исчезает, словно фальшивка.
Можно ли понять мир, объяснить промысел Божий с помощью условных единиц?
Сегодняшние реалии и недавнее прошлое, силою обстоятельств сплетясь в жёсткую петлю, позволяют философу по профессии и бунтарю по натуре Владимиру Маклакову увидеть окружающую жизнь в её ошеломляющей инсталляции…

 

2

 

— Воистину «пидарасы»! — как говаривал Никита Сергеевич Хрущёв.

— Кто, кто?! — дежурный мичман явно шокирован и даже забывает спросить у меня пропуск. Хотя тут с этим строго.

— Да все они! — отвечаю я, входя в прохладу огромного вестибюля. — Понимаешь?

— А-а, — мичман, успокаиваясь, кивает головой. Теперь он понял. Если

все «пидарасы», то понятно.

Я бываю только в хороших домах. Такой у меня понт. И только в пределах Садового кольца. Что там делается дальше, мне неведомо, да и тема эта меня не интересует. «Моя Родина — СССР» — такие сочинения я писал лет 45 лет назад. И больше сочинять не хочу.

Дом, где я служу, похож на мой, и это стало ещё одной причиной, чтоб прибиться к этому берегу. В полтора метра толща стен, просторнейшие лестничные пролёты с мраморными благородно истёртыми ступенями манили к себе настоящей, не подло-панельной сущностью. Здесь можно было бы жить, а не проживать. Картинно-медленно, с некоторыми даже шиком я поднимаюсь по этим ступеням, надёжно втаптываясь в них кроссовками ещё с Лужниковского рынка: капитан-лейтенант ВМФ следует к месту службы. Ать-два!

Прежде, раньше меня, в этих стенах служила красивая, как Софи Лорен, девушка Светлана. Она помечала на карте крестом места, где погибали корабли. Такая здесь работа. А потом она утонула. В ванной комнате собственной квартиры. Поскольку следов насильственной смерти обнаружено не было, следовательно, кингстоны своей судьбы она открыла сама. Когда на дно идут люди, бороздившие этот мир под флагом красоты, печаль бывает особенной. И остаётся, повисая в воздухе, вопрос: зачем? Ответить на него не смог никто. Возможно, ей просто надоело ставить кресты, а может, надоело быть красивой. Ведь красота, если к ней не прилагается в пакете ещё и счастье, проходит слишком быстро. И эта вечная косметическая операция жизни безжалостна.

И вот здесь, я просто чую, фундаменталистам впору возликовать. Вот же, вот же — лови его! — время. Только оно способно исстарить красоту человеческую, превратив в поношенную никому не нужную рухлядь. Что и требовалось доказать. А я вам говорю: нужно cogito, господа высоколобые! Глубже надо cogito! Разве рублёвские лики Господа исстарило то, что вы называете временем? Опять же Сикстинскую капеллу? Или, например, импрессионистские полотна с их щемяще-размытой красотой ведь только всё дороже и дороже становятся.

А может, вы, уважаемые, полагаете, что время — убийца избирательный, как воровка на доверии? То бишь с биологическими видами оно разделывается враз, как Жучка с тряпкой, а к рублёвским доскам, импрессионистским холстам как бы подкрадывается? Уж больно, при всём нашем уважении, относительное у вас время вырисовывается. Ну, про космос и о сверхскоростях т. Эйнштейн мог брехать сколь угодно — кто проверит? А тут ведь Господь смотрит с древних икон прямо вам в глаза. Окститесь! Нет времени, есть только срок каждой вещи под Солнцем, и он исчисляется не часами с кукушкой.

Так, ладно. Пора и послужить, как говорится, на благо… во благо?.. Хм, здесь тоже проблема. Ибо благо — оно тоже понятие уж больно брехливое. Ну всё, отставить! Шагом марш, капитан-стиляга!

К этой двери нет доступа никому. Даже наш командующий, которого мы ласково зовём «Контра», не моги войти сюда без моего присутствия. Зона особой секретности. Охраны с шашкой наголо, правда, нет, однако дверь опечатана. Проверив девственность пломбы, наконец отворяю врата в эту поистине пещеру Аладдина.

Большой двусветный зал практически пуст, шторы задёрнуты наглухо. Из мебели — несколько кресел и стол размером в два бильярдных, покоящийся на массивных ножках резного красного дерева. Если включить подсветку, вспыхивает волшебный красочный мир двух полушарий Земли. Главное здесь, конечно, — моря и океаны, озёра и реки, короче, всё то, где можно утонуть. Цветовая гамма — от тёмно-синего до нежно-голубого в зависимости от глубин. Суша практически роли не играет никакой, она здесь некая фигура умолчания, однако и земная твердь щедро расцвечена зелёными долинами и песочно-коричневыми горами. Карта, понятно, размечена параллелями и меридианами, разбита на градусы.

Вся эта красота, сработанная ещё рабами Третьего Рима советского периода, по сути — макет огромного морского и пресноводного кладбища, ибо сплошь испещрена красными и чёрными крестами. От их обилия рябит в глазах и под каждым из них в реальном водном бассейне на помеченных широте и долготе лежат останки затонувших судов — от небольшого рыболовного сейнера или прогулочной яхты до могучего крейсера.

Чёрные кресты — это наши утопленники, красные — зарубежные. По первым мы получаем официальные уведомления от ВМФ, которому, собственно, и служим, и от смежников. Откуда приходят данные по красным крестам — не могу знать. Видать, отовсюду помаленьку. Немного — от Ллойда, погуще — от ГРУ. Конечно, каждый новоутопленный фиксируется в нашей конторе на десятках различных карт и в документах с указанием класса судна, количества экипажа и точных координат, но сводная карта выводится только на этом столе. После этой операции бывшее плавсредство считается окончательно, официально и навеки затонувшим.

Те немногие из высшего командования и власть предержащих, что иногда попадают в этот зал, чувствуют себя здесь как в канун Армагеддона, ибо никто на самом деле не может себе воочию представить, сколь заселено дно морей и океанов останками кораблей.

Путин прибыл сюда с полгода назад, в начале февраля, по какому случаю, помнится, Контра заставил меня облачиться в парадную форму. Чувствовал я себя в ней глуповато, при каждом шаге морской кортик на боку стучал меня по ноге, однако маскарад явно удался.

Когда жестом факира неприметной кнопкой я засветил наше кладбище, свита ощутимо напряглась, а Владимир Владимирович, как он попросил себя называть вместо «Товар-р-рищ пр-р-ре-мьер-р-р министр-р-р Р-р-российской Федер-р-рации», каковым титулом обрычал его Контра при рапорте, сделал шаг к столу. В этом был характер. Так делает непроизвольное движение неробкий человек навстречу вдруг открывшейся опасности.

— Это что? — спросил Путин, — Вот так под каждым крестом по указанным координатам лежит конкретное судно?

— Так точно! — ответил Контра. — И во многих случаях, Владимир Владимирович, люди, то есть экипаж или часть его или пассажиры, тоже.

Путин ещё раз пристально посмотрел на блистающий стол, видимо, желая утвердить в памяти увиденное, и перекрестился. Потом он пожал нам руки, коротко поблагодарил и сразу же отбыл. Походка его, когда он удалялся по коридору к выходу, была менее упругой и более утиной, чем при начале визита.

— Похоже, наша инсталляция сегодня удалась, — подвёл итоги визита Контра, всё ещё подрагивающими руками разливая кубинский ром по стаканам в своём кабинете. — А ты — моряк! Красиво засветил своё кладбище…

Специальный звонок просигналил три точки, два тире. Свои. Впрочем, чужие здесь не ходят. Я отпираю тяжёлые двери, выхожу, вновь запираю их снаружи и только после этого позволяю себе насладиться отменного вкуса зрелищем. Татьяна, дипломированный картограф, лейтенант ВМФ в полной форме глядит на меня огромными серыми глазами и уже что-то говорит. До утонувшей Светланы ей, может, далеко, однако морской мундир, шитый у изрядного портного, сидит на ней так, что Дольче Габбане и присным впору откутюриться.

Я давно уже привык не вслушиваться в милый дамский трёп. Сначала пытался на манер редактора сокращать пустые абзацы, силясь вычленить какую-то информацию, а потом поставил на этом крестик. Просто женщине нужно впихнуть в какие-нибудь послушные уши определённое количество накопившихся слов, и сам этот процесс успокаивает её не хуже исповеди. К вашим услугам, сударыня.

Зато в обществе военно-морской топ-модели, к тому же вовсе не стервозной девчонки, в отличие от большинства её профессиональных подруг, как-то эстетичней, что ли, давать отпор фундаменталистам. Играть в паззлы с Богом, конечно, увлекательное занятие. Только не называйте ваши забавы наукой, господа. Вы, поделив движение на движение, то есть скорость на скорость, исчислили некое время. Мало того, вы возвели этот простой, как туалетный вантуз, технологический инструмент в философскую степень.

А как же, проповедуете вы, всё точно. Мы говорим, что солнце взойдёт, скажем, через три часа, и оно всходит. Или мы исчисляем по времени траекторию полёта космического корабля, и чётко попадаем в цель. Да, да. Солнце всходит действительно в положенный срок. Скажу вам больше, господа: раньше того ещё и петух прокукарекает. Ну да, он ведь тоже в игре. В его петушином мозгу накрепко вбито, что время — это «форма последовательной смены явлений и длительность состояний материи». Форма такая, господа! Красивая, как военно-морская. Петух за час до рассвета начинает явственно проникаться формой последовательной смены явлений, а пуще того длительностью состояний материи, и давай кукарекать! Вам бы ещё раздать петухам в рассуждении наглядности каждому по швейцарским часикам «Blancpain» из коллекции «Leman». Ну чтоб совсем курам на смех. А между тем эта самая «форма последовательной смены явлений» и т.д. — чистейшей воды тавтология. То есть ваша формула, если не завираться, должна звучать так: «Время — это форма движения». Масло масляное. И — готов научный бутерброд. Но тут даже петух в курсе. Он явственно ощущает, как движется, вращаясь, наша Земля навстречу Солнцу, и знает срок…

Тонкие нежные пальцы трогают мою руку, чуть-чуть теребя её. Татьяна закончила свой спитч и теперь ждёт некоего, абсолютно формального, резюме. Эти прикосновения приятны, и я чувствую себя немного тем самым петухом, что будит своих кур на рассвете.

— Ты, Тань, главное держись, — мелю я вздор навскидку. — Таких как ты поискать, — и целую её в щёчку. Теперь Танины серые умело подведенные карандашом глаза совсем рядом и они теплеют. Значит, я не промахнулся. Я бы не прочь повторить этот поцелуй. Однако бисирование у нас не принято.

— Тебя, кстати, Контра зовёт, — говорит она то, ради чего, собственно, и посетила меня, а потом какой-то зверино-изощрённой, — но вот где класс! — ничуть не вызывающей походкой уходит в прохладу длинного коридора.

Быть может, сейчас я впервые понимаю, что это поколение с моим уже мало в чём стыкуется со всей вытекающей отсюда философией. Что ж, стиляги тоже стареют. Только не толкуйте, господа, что это проделки времени. Каждый из нас дышит столько, сколько раз ему отмеряно прокатиться на Земле вокруг Солнца. Точно так вы делаете на балаганной карусели столько кругов, за сколько платили. Правда, тут всё давно уплачено. И не вами.

Люди получают срока по суровой статье Ветхого Завета, в той её части, где сладкая парочка Адам и Ева сожрали какой-то, оказавшийся червивым, фрукт. Именно с тех пор в нашем запястье запульсировала кровь, возвещая о том, что срок пошёл, движение началось. Великий всеохватный и одухотворённый движ — вот тот прикол, который мы называем жизнью.

Впрочем, пора было возвращаться к своему кладбищу, дабы обесточить его, прежде чем идти к Контре. От этого визита ничего хорошего я не ждал и уже догадывался, о чём будет держать речь командир.

Я вновь подхожу к столу, где лежит разделанная под орех Земля. Две её расколотые половинки, ярко освещённые, в самом деле рождают мысли об инсталляции, некоем перфомансе Рождения Мира. Мне будет жаль прощаться с этим благолепием, ставить на нём крестик. Здесь, нависая, словно Господь над Землёю, можно было понять фундаменталистов, которые, вызубрив таблицу умножения, тщатся постичь высшие промыслы.

А знаете, друзья, засыпавшие свои задницы манной кашей, отчего ваши расчёты, когда вы запускаете космический корабль или адскую водородную машинку, работают? Это только чтоб вы не сошли с ума! А вот представьте: вы оставляете вечером свою вставную челюсть, как водится, в стакане с водой в ванной комнате, а утром челюсть щерится на вас с потолка, надёжно к нему присосавшись и глумливо поплёвывая на всемирное тяготение. А это просто Творец немного поменял правила игры. У Него своя Таблица Умножения, для Него это — даже не вопрос. И жалуйтесь хоть в Академию Наук, хоть в милицию нравов, а каждый день вы будете гоняться за своей челюстью по всему дому. Как это вам, друзья? Не очень? Так не гневайтесь на Него, что ваши ахи и вздохи не доходят до адресата. Он дал нам больше, чем может позволить себе: правила игры, свободу воли и срок её реализации. Увы, пока что она приводит к советской власти плюс капитализация всей страны и к релятивистским теориям, призванным «одухотворить» голограмму, называемую «время». Вроде вот же оно, стучит колёсиками часов с кукушкой, вроде листаются календари, а заглянешь за экран — пустота. Относительность.

Не нужно зацикливаться и лезть со своим научным бутербродом в калашный ряд Святой Троицы. Tres faciunt collegium, говорили римляне, а не Академию Наук. Имеющий глаза да увидит, а ежели вам застило, просто бросьте всё на фиг и поднимите свою высокоучёную главу к ночному небу. Ста миллиардов звёзд в нашей маленькой красиво рассыпанной галактике вам хватит для начала, чтоб убедиться в Его воле? Это вам, учёные, это вам, маразматики! И Бога ради, не ищите в этих мирах иной «разумной» жизни. Ему вполне достаточно, что он создал нас, ротозеев…

Отзванивает телефон внутренней связи.

— Товарищ капитан-лейтенант, — докладывает давешний мичман с первого поста. — Тут к вам посетитель.

— Кто таков?

— Ну, — мичман делает паузу, видимо, оценивая пришельца. — Какой-то что ли неприкаянный…

— Понял, спускаюсь.

Я выключаю небесное сияние над вверенными мне земной твердью и водной гладью, под которой покоятся затонувшие корабли, и, проделав обычную процедуру в стиле «Сезам, откройся, Сезам, закройся», наглухо опечатываю двери. Не-а, к Контре я сегодня не ходок. Не ощущаю того драйва, с которым застарелому стиляге пристало встречать неприятность: индифферентно и с некоей спокойной внутренней иронией. Короче говоря, со всеми чёртовыми понтами.

Ещё с лестницы замечаю Прохора, умостившегося на лавке для посетителей. Странное дело, здоровый представительный мужик в окладистой бороде, затоваренный не в брендовую фирму, но и не кое-как, он всегда несёт в себе какую-то отрешённость, неприкаянность в этом мире. Он тоже пижон, но на свой манер.

— Привет, стиляга, — говорю я Прохору и оборачиваюсь к мичману. — Ты вот что, моряк. Ежели командир будет разыскивать, отрапортуй, что завтра с первой склянкой я у него. А сегодня ложусь в дрейф.

— Добро, — отвечает сухопутный мичман, потому всегда охотно отзывающийся на неуставное обращение «моряк».

С приобнимаю Прохора за плечи, и мы вместе с ним выходим на московский летний свежак, облагороженный выхлопами изысканных, но зело вонючих лимузинов. Неприкаянный в глаза мне не смотрит, чувствую, что это ему в лом, ему изрядно стыдно за меня. Прохор всегда платит по счетам. За всё в этой жизни и сполна. Рассчитывается так, словно он уже в царстве небесном, а не простой мыкающийся от мира сего. Даже в смертельной агонии, будучи тебе должен хоть копейку, Прохор, кажется, приползёт на карачках, неся копейку в зубах, выплюнет её у ваших ног и скончается с блаженной улыбкой человека, исполнившего свой долг. При всём при том, как это ни комично, Прохор крутится в каком-то бизнесе.

Он вытаскивает из кармана лёгкого летнего куртеца три аккуратных банковских упаковки американских сторублёвок.

— Возвращаю, — констатирует Неприкаянный. — Большое спасибо! Выручил.

Из кармана штанов достаёт штуку, протягивает мне.

— Набежало.

Тьфу ты! Его китайские церемонии всё же несколько удручают. Я беру и совершенно конкретно засовываю деньги обратно ему в куртку.

— Прохор, если я говорю «забей», значит, ставь крестик и всё! Ты чист.

— Ну да, как негр в бане. Знаешь, какая-то аллюзия нехорошая… — Но глаза его теплеют, в них появляется надежда, что он, может, и ошибался во мне. Да и с баблом, с обороткой его, видимо, здорово подпёрло. Притащить сегодня деньги, похоже, стоило ему, что называется, дорогого. Если не головы.

— Ну всё, заканчиваем эту антимонию. Ты просто меня с кем-то путаешь. А теперь — кругом! Шагом марш к новым сияющим вершинам спекуляций и фарцы!

Прохор уже по-другому, совершенно открыто, протягивает свою неслабую руку.

— Ладно, извини, служивый, через месяц я как штык. Ты знаешь…

Я гляжу в его удаляющуюся меж других прохожих широкую спину и, конечно же, знаю, что через месяц он как штык… и так далее. Неприкаянный никогда не срубит настоящей деньги, потому что он просто большой пацан в чужих взрослых играх. Впрочем, он сам это давно уже понял, но продолжает зачем-то куда-то нести свой крест.

В этой компашке, в том мире, где балуются большими деньгами, всё, кроме VIP-сервиса, как-то по-советскому подловато, а, стало быть, так же неустойчиво и склонно к саморазрушению. Может, такие как Неприкаянный и нужны, чтоб скрасить имидж нашего едва зародившегося, на манер НЭПа, и, подобно ему, стремительно впадающего в декадентство бизнеса. Уже дети нынешних нуворишей — нет ничего нового под солнцем — вломятся в некое подобие хиппняка 60-х годов прошлого столетия, однако теперь нашей, русской, закваски — необузданного и страшного. И только потом, если кому-то удастся удержать титаник российского бизнеса на плаву, настанет время разумного и доброго. Но не вечного, нет. Ибо нас всех, как я давеча докладывал, — и крутых, и недоваренных — уже давно поставили на счётчик, и от него не отмажешься радужными бумажками. Потому что они, по большому счёту, такая же жалкая химера, как и время: действительны только пока наполняется твой пульс. Потом они исчезают напрочь — и деньги, и время. Как фальшивки…

Однако Москва соплям по-прежнему не верит — ни «взыскательных господ», для которых, судя по растяжке, строится вот этот нарядный дом, воровато-точечно втиснутый в старый переулок, ни взыскующих граждан.

Я — ни то, ни другое. Подобных нам женщины больше не рожают. Мы давно сняты с производства. Нас делали те, что вернулись: вдохнувшие сладкий ужас мирового кровавого поноса, блиставшие золотом русских погон среди берлинского битого кирпича. Они, беспримерно пившие за победу, понимали, что до настоящей своей виктории в этой жизни уже не дойдут. И женщины понесли от них гены победителей, которых тошнило от побед. Потому мы становились стилягами: тот компромисс между победой и поражением, какой единственно мог быть. Ещё имелось много алкашей и немного диссидентов. И те, и другие компромиссов не признавали.

На фоне «ещё той» патриархально-запущенной Москвы затейно было выпендриваться брюками-дудочками и толстыми каучуковыми подошвами культовых говнодавов. Здесь имел место некий вызывающий экстрим, но отсутствовала уголовная статья, что и создавало тот самый компромисс. Чем тешится, кроме пива и косяка, нынешнее столичное дитя, мне вообразить трудно. Эту Москву, местами задорно строящуюся, местами натужно прихорашивающуюся, будто стареющая проститутка, оголённым девичьим пупком не возьмёшь. Тут надобен иной modus vivendi.

Здесь вновь нужно было противостоять, бросать вызов, только как-то задом наперёд. Теперь хипповали партии и правительство, и это был уже не тот наш жалкий самопал, а солидное выпендрёжье, поставленное с государственным размахом. В законе.

Ну вот, хоть и ничего нет нового под солнцем, а только что было, то и будет, я начинал, наконец, ощущать драйв, какого мне не хватало задолго до того, как принялся ставить крестики. Нам вновь противостояли те самые активисты с постными мордами, только переметнувшиеся дружинить подле другого корыта — более сытного и иного дизайна. Ничего, и с этой пошестью разберёмся. У нас есть опыт. Штурм унд дранг, чуваки!

Я почти вбегаю по чёрной лестнице, вламываюсь домой и спешу под душ. И его, и кухню я выгородил и оснастил тогда, когда стало можно монтировать унитаз там, где хочешь какать. Коммуналка умерла вместе с остальным коммунизмом, и получилась неплохая квартирка. Логово старого холостяка. Только не надо впаривать, дорогие высокоучёные кореша, что старит время. Просто сердце перекачало уже достаточно крови по дряхлеющим от её бега сосудам, просто мозг немного притомился фильтровать наш гнилой homo sapiens-базар.

Если вы хотите жить по понятиям, пусть они и зовутся «научными», то, пожалуйста, делите, как повелось, скорость на скорость. А если вы желаете постичь, что есть срок, то умножайте движение на движение. Конечно, здесь миллионы исходных данных — морочливо. Однако это при тов. Эйнштейне имелась только счётная машинка «Феликс», сегодня же движение мысли, если вы заметили, породило компьютер. Так cogito, старые пердуны! Ваш срок на исходе.

Я начал понимать этот косяк, наблюдая, как прежняя система, для большинства сограждан ещё столь же надёжная, будто танк, принялась давать слабину. Она становилась похожей на любимую в детстве заводную жабу. Та бодро прыгала на перепончатых металлических лапах, пока не кончался завод, и зелёная, последний раз дёрнувшись, застывала на месте с выпученными глазами. Вот подобные глаза я наблюдал во множестве у кинутых системой людей тогда. Они жили по московскому времени, но не знали срока, ключик от той жабы был у меня, у Кого находится ключ от всего остального, можно было догадываться.

И мне захотелось теперь прощупать, насколько хватит завода у этой, нынешней, жабы, сегодня вполне натурально-зелёной. Ведь уже завтра она будет чревовещать голосом Контры, нравится ему это или нет. Мало кому нравится жаба, только это ей по фигу. Она будет корчить из себя царевну-лягушку ровно столько, насколько рассчитан её движ, насколько туго затянута её пружина.

Досуха вытершись, взбрызнувшись дезодорантом и надев свежую бобочку, достаю из холодильника плоскую флягу с водкой. Ну что ж, первый пошёл! И вот я иду, шагаю, так сказать, по Москве. И хочется думать, что ещё смогу…

 

12

 

В гастрономе я купил две картонки йогурта и пару рогаликов, вошёл через парадный вход в свой дом и ключом, который мне дал Серёга, открыл его квартиру. В дальней комнате опустевшей коммуналки, свернувшись калачиком, почивал на раскладушке последний её обитатель. Во сне лицо Серёги оживало, разглаживалось, теряя нездешнюю бледность.

Наверное, там, где он находился, за той кулисой, всё было ещё в порядке, дышало покоем и уютом потерянного рая.

Тихо, чтобы не потревожить сбежавшего от мира сего, я пододвинул к раскладушке табурет и положил на него йогурт и рогалик. Может быть, утром Серёга споткнётся о них прежде, чем достанет из холодильника водку. Из всех возможных привычек, прихотей, пристрастий и понтов, свойственных людям, Серёга держался теперь только одной идеи: водка обязана быть о 40 градусах и холодной. Это было последней данью его последнему кумиру. Каждый сходит с ума по-своему. Серёга сходил с ума по Менделееву.

Я вышел из парадного и чёрным ходом прошёл к себе, где было просторно, пустынно и немного пыльно. Последний раз здесь прибиралась моя утраченная подруга. Сейчас она тихо лежала в мусорном ведре, саккамулировав там всё потаённое женское тепло, неслыханную нежность и ту незаурядную красоту, которая по каплям просачивалась сквозь многие поколения её предков, чтоб однажды сложиться в красочную безукоризненную мозаику губ и глаз, тонких бровей и утончённого овала лица. Похоже, и я потихоньку сходил с ума, потому что та, реальная женщина, становилась какой-то абстрактной и рассеянной в пространстве огромного города, и только кусок дурацкой пластмассы мог вдруг ожить и заговорить её всегда доверительным, интимным голосом или своеобразным стилем sms`ок.

Я засунул оставшуюся снедь в пустой холодильник и, оборотившись спиною к мусорному ведру, а к остальному миру передом, не увидел там ничего существенного. В туалете стоял чемодан денег, но он казался таким же бессмысленным, как и молчащий мобильник в помойке. Спиться, подобно Серёге, мне было не дано, как бы я ни старался.

Что ж, стоило признать: я почти сдался, а все мои расклады теперь казались какими-то начётнически-убогими. Я уже знал: заведи мобильник сейчас свою песнь песен, и я раскудахчусь, как курица, нашедшая в куче навоза свою жемчужину, потянувшись за ним. И всё же самому не набрать её номер сил ещё доставало.

«Прости, Господи, понты наши тяжкие!» — тихонько взмолился я в пьяненьком расслабоне, когда телефонный звонок всё же раздался в огромном, сейчас полутёмном мире, где прошла, тыняясь от угла в угол, от отрочества к юности и теперь к нынешним, пока не понятным, годам, вся моя жизнь. Я тупо уставился на мусорное ведро, а потом побрёл к проводному телефону, который моя утраченная подруга считала пережитком наподобие граммофона, и даже не собиралась запоминать его номер. Впрочем, я уже догадывался, кто был на проводе, на этом очень длинном проводе.

— Да, да! — откликнулся я жизнерадостным лузером.

— Это тебе с конца света беспокоят, — задурковал в трубку мой свинтившийся друг Ванька из своего далёка. — С другого конца. Здесь сигнальное слово вовсе не «конец», а «другой». Это понимать надо. Ну и как твоя морально-волевая подготовка нынче?

Старый московский стёб, он, кажется, и выжил-то только за океаном. Как играть в эти игры, я уже почти забыл.

— Силён, как Крез, богат, как бык, — дуркую и я.

— Исполать тебе, добрый покемон! А как там дорогая моя столица, золотая моя орда? Якши?

— Воистину якши! А не рвёт на родину-то?

— Ишшо как! От всей души, frend.

— Это канзасский волк теперь тебе frend.

— Не усугубляй на меня. Канзасские фрэнды в Москву не рвутся, абрекские фрэнды вас одолевают. А отчего твой телефончик вот уже третий месяц молчит как рыба путассу? Помнишь энту golden fish из наших молодых рыбных дней?

— Ещё пристипому, кажись, давали по четвергам.

— То-то же, а где выводы?

— По пристипоме?

— У-у, бильдюга! По лайфу: легко на сердце от жизни херовой! Не парит ли тебя такой патриотический, так сказать, дуализм?

— Ты это, браза Иванушка, о чём?

— Кирпичом! То, понимаешь, сиди, страна огромная! По гулагам. А как супостат заявился — вставай, страна огромная! Сесть-встать, сесть-встать… То прибедняйся, сукин сын, то обогащайся кто может! Не остоёб тебе этот советский хоровод? А ежели обратно придёт некто с топориком?

— Это кто?

— Раскольников в гламурном пальто! И почнёт секир-башка делать, рубить процентщиков. Их валом у вас в Москве-то нынче. И на нефтях сидят, и на газах, и на понтах, и на бюджетах…

— Тебе-то чего?

— Мне-то ничего. Мы, в Канзасе, молодцы — у нас обрезаны концы. От эсэсэсэры-матушки. Мы под эту русскую-народную, партийно-хороводную больше не пляшем.

— Ну вот и почивай себе спокойно. У вас, кстати, который час.

— У нас правильный час — утро туманное. Я об тебе горюю.

— Нет, что-то ты замороченный. Кто СССР помянет…

— А чего? Вывернули гимн, как одесский клифт, наизнанку — и справились? А перелицевали-то с запасцем: мол, перебесятся хохлы с бессарабами и обратно по тексту: союз нерушимый республик свободных навеки сплотила великая Русь! — пел Ванька страшным голосом с другого конца океана. — Знаем мы эти старые песни о главном. Ну и где сябры? Чтой-то не бегут, задрав штаны. Не в том, видать, мечта киргиза…

— Слушай, Вань, в такую рань — эдакую дрянь… Давай перемотаем плёнку.

— Хочешь сказать, ваш вечер нашего утра мудрёнее? А про рвань правильно гутаришь: ты ж аки наг, аки благ! С чёрного хода так и изыдешь в царствие небесное.

— Слышишь, браза, у тебя дома за унитазом стоит полмиллиона денег? — Ванька-гад таки заставил меня тряхнуть чужой мошной.

— У меня за унитазом — нет.

— А у меня — да.

— Иди ты! Рублей?

— Американских.

— О, бля! Так чего ж ты сидишь на печи? Как учил папа Чичиков сынка: «Всё сделаешь и всё прошибёшь на свете копейкой». Толкай свою каморку, бери лимон — давай come on! В смысле, на ПМЖ. И будет тебе счастье.

— В смысле, Под Мою Жопу? Кому я там уделался, браза? Старый, больной, смешно сказать, философ.

— Это ты там уделался! А тут духом окрепнешь в борьбе. Дядя Сэм уже притомился тебя поджидать.

— Ну, твой дядя, известно — самых честных правил.

— Exactly! У дяди правила жёсткие, но конкретные. Very precise!

— Ты ещё про НАТО воструби, как третий ангел.

— А чего? У вас там нынче питерская лимита варяжничает? И то дело
империю-то Москва профукала. Рашка получила по ряшке. А давай припомним натуральных варягов, про Рюриков не забыл? И чем те викинги не НАТО были? Древние, но natural натовцы. С чужими языком, менталитетом, войском, одёжкой. Хохлы до сих пор их оселедцы да шаровары носят по большим праздникам. Рюрик законы дал, когда предки наши дремучие, народцы, идолам поклонявшиеся, друг другу подлянки устраивали и в разор вводили. Без Рюрика и его commandos, может, все эти кривичи, поляне, древляне and so on до сих пор бы с дрынами друг на друга ходили. Умом Россию не поднять! В общем, дан приказ ему на Запад — комсомол ответил yes!

— Ванька, ну не тот я парень, чтоб приделал лыжи — и в Париже!

— Экая закавыка! Ты ж философ, ядрёна корень! Какая философия в стране победившего Газпрома? Ниже конфорки. Тем паче ваш нынешний огламуренный совок — он ещё больший придурок, чем натуральный. А туточки, imagine, цикл лекций по соединённым городам и весям на тему «Времени нет». И не в смысле not time for you, а нет в принципе, и звиздец! Организуем, хер problem.

— Для кого? Сам же горевал, что они убогие. — Ванька в запале сильно упрощал проблему — как философскую, так и мировоззренческую.

— Убоищи! Валенки оклахомские! Однако любознательные. У них нюх. Они на свежак заточены, не киснут, как щи суточные, не страдают «остановись, мгновение»! Короче, шлю тебе invitation, и коли ты не балуешься наркотой, не повязан с террористами и не впал в блуд содомский, то шире смайл, фрэнд! Ставь крестик на своём блестящем прошлом. А пока — гудбай!

Ванька отрубился чисто по-американски, не давая собеседнику шансов на особое мнение. Он принял уже решение за меня. Как тогда, в девяносто втором, для себя: просто встал в чём был и улетел. Даровитый и тонкий художник, чьи картины были наполнены каким-то вневременным Арбатом и там же с рук продавались, в Штатах поначалу батрачил подёнщиком. Красил заборы и ангары, однажды освежал виллу Билла Гейтса под Сиэтлом, но не спился и не ударился в интеллигентскую блажь, понимая, что там никто и ничего ему не должен. Сегодня у него были своя
галерея, имя и, не исключено, что одна из его картин нынче висела на той
самой даче компьютерного босса.

Иван страшно тосковал по Москве, но намыкавшись по бульдозерным выставками и пережив грейдерную перестройку, больше не верил столице. Он писал теперь по памяти, для себя, Волхонку и Серебряный бор, и то были его иконы, которые нельзя было трогать руками, дабы на пальцах не осталось тополиного пуха. Он ни разу с тех пор не приехал домой и не намеревался впредь.

Я тоже не собирался просвещать канзасских и оклахомских трудящихся, и мы оба знали, что океан, разверзшийся между нами, слишком глубок. И оба не могли с этим смириться. Наверное, и Ванька, глядя в тихие американские вечера на свои пейзажи, не без сухой слезы, вспоминал, как в детстве мы гоняли с ним за мороженным в Александровский сад, где оно было самым обалденным — фиолетовый от натуральной чёрной смородины пломбир, а лучшие бублики за медный пятачок пекли тогда в зоопарке: толстенные, густо усыпанные маком, с пылу-жару даже в зиму. Но в зоопарк я нынче не ходок. Понимаю, за что человек может сесть в тюрьму, но почему отбывают пожизненное заключение за решёткой разные мартышки и бегемоты — не постигаю. Хоть в «Green Peace»ду записывайся.